Очерк о Семене Гудзенко.


"...И СМЕРТЬ ПРОХОДИТ МИМО"

(из военных воспоминаний)

Известный поэт и переводчик Юрий Давыдович Левитанский (1922-1996) – друг Гудзенко и по ИФЛИ, и по ОМСБОНу, и даже по пулемётному расчёту, где он был вторым номером у первого номера, Семёна Гудзенко. Как видно по письмам Левитанского, он чувствовал, что и в поэзии Гудзенко – первый номер. Ведь тот стал уже широко известным поэтом, когда Левитанский только искал свой голос. В книге «Завещание мужества» (М., 1971 г.) он опубликовал стихотворение «Памяти ровесника», посвящённое Гудзенко. При воссоздании в 1987 году в Союзе Писателей СССР Комиссии по литературному наследию Семёна Гудзенко Левитанский вошёл в её состав. Мы много беседовали с ним тогда. Я всегда ощущала его неразрывность с другом, с теми военными годами, когда они шли рядом. Он столько нового открыл мне об ИФЛИ, об ОМСБОНе. И когда я задумала собрать в одну книгу вместе с уже опубликованными воспоминаниями и те, которые могут написать ещё живущие рядом друзья поэта, чтобы как можно полнее представить то поколение стихотворцев, которое формировалось в годы тяжелых испытаний страны, он услышал мою идею и рассказал о тех днях войны, когда они шли по жизни рядом. И хоть позже судьба надолго развела их по разным частям и фронтам, а позже и по разным городам, нить духовной близости была неразрывна.

Итак, рассказывает Юрий Левитанский:


– Четыре года войны – и почти сорок, прошедшие после. Вот и разделилась жизнь как бы на две части – на те долгие четыре года и на эти пролетевшие почти сорок. Те четыре выпали на мою долю полностью, от начала до конца, и судьба даровала мне счастье остаться в живых, чтобы вспоминать и помнить. А вспоминая, снова ловлю себя на том, что все они, сегодняшние мои воспоминанья, неизменно окрашены всё тем же красноватым отблеском – красный снег, снег сорок первого года, снег пылающего Подмосковья...

«Я лежал на этом снегу и не знал, что я замерзаю, и лыжи идущих мимо поскрипывали почти что у моего лица. Близко горела деревня, небо от этого было красным, и снег подо мною был красным, как поле маков, и было тепло на этом снегу, как в детстве под одеялом, и я уже засыпал, засыпал, возвращаясь в детство под стук пролётки по булыжнику мостовой, на веранду, застеклённую красным…». Это я напишу потом, много лет спустя, и стихотворенье, и книга будут называться «Воспоминанье о красном снеге», но это уже потом, потом...

На войну мы, юные ифлийцы, ушли добровольцами. Среди них были и я, с моим самым первым, незабываемым другом Семёном Гудзенко. Мы уже писали стихи, стихи юношеские, во многом наивные, с явным налётом книжной романтики. Позже Гудзенко напишет: «Вдали пылал воскресный Брест, // и в институте стало пусто. // Я на стихах поставил крест // и отказался от искусства…». Позже. А тогда, 22 июня 41-го года, мы бежали в военкомат, страшно волнуясь, ибо нас, переходивших уже на третий курс, по тем временам на войну не брали. У меня до сих пор сохранилась эта бумажка – справка об отсрочке до 1944 года.

Но всё обошлось. 29 июня сдали мы впопыхах последний экзамен: западная литература – Средние века и Возрождение. После строгого и тщательного отбора были зачислены бойцами в Отдельную мотострелковую бригаду особого назначения. Да к тому же, к нашей общей радости, оказались не только в одном батальоне, но и в одной роте, в одном взводе, в одном отделенье, а потом ещё были двумя номерами одного пулемётного расчёта: он – первым, я – вторым.

Старые воспоминанья – они как обрывки старой киноленты, разрозненные кадры, одни – расплывчатые и уже стёртые, другие – рельефно чёткие. Теперь, когда о нашей отдельной бригаде написаны книги, очерки, воспоминанья, натыкаясь в описании какого-то давнего боя на такие, к примеру, строки – «вот бегут со своим пулемётом Гудзенко и Левитанский», – я читаю это уже совсем отстранённо, словно бы о ком-то другом, хотя его, Семёна, вижу при этом всё-таки яснее и чётче, чем самого себя.

В октябре 41-го года немцы были уже на ближних подступах к Москве. В ночь на 16-е нас подняли по тревоге. Был приказ командования стянуть в Москву энное количество воинских соединений и сосредоточить их на важнейших участках. Ночью мы прибыли в город.

По какому-то странному совпадению наш первый батальон был размещён в здании Литературного института. Здесь на полу мы спали, не снимая шинелей, лишь чуть ослабив ремни, стояли у ворот часовыми в паре с Семёном, днём рыли окопы и таскали мешки с песком, а ночью патрулировали Москву. Наш участок обороны – Белорусский вокзал, Бутырский вал с глубиной до площади Пушкина.

К счастью, оборонять Москву в самом городе нам не пришлось. 10-го ноября по Ленинградскому шоссе – Солнечногорск, Покров, Клин – у деревни Ямуга тяжёлыми ломами долбим промёрзший грунт, закладываем взрывчатку. Немцы бомбят и обстреливают из пулемётов. Носятся прямо над нашими головами. Падаем в снег, пытаемся стрелять по ним – как нас учили, «с упрежденьем на два корпуса», – а потом серыми комочками, в серых своих шинелях лежим на сверкающем этом снегу, беспомощно прикрыв голову руками. Первые убитые, первые раненые, оторванные руки, ноги... Стихов тогда ещё не было, они появятся после. "Разрыв, и умирает друг, // и значит, смерть проходит мимо", – напишет потом об этом Семён.

Ночью минируем железнодорожное полотно. Зима 41-го года была ранней и лютой. Красное зарево, свирепый мороз, немцы – совсем рядом. Ставишь мину, потом осторожно вставляешь в неё взрыватель, голыми руками, на сорокаградусном морозе – рукавицы для этого не годятся – а потом ещё надо её, эту проклятую коробочку, снегом присыпать, чтобы не была заметна, – и так шаг за шагом, мину за миной, долгую эту ночь.

В ноябре нас поставили на лыжи. Длинные переходы, броски по 30, 40, 50 километров, в полной выкладке – винтовка, 120 патронов, три гранаты, малая сапёрная лопатка, вещмешок, противогаз – всего 32 килограмма. Немцы напирают яростно, рвутся к Москве.

В районе деревни Давыдково – приказ: заминировать шоссе на участке 15 километров. Под обстрелом, на жесточайшем морозе. Утром команда – взрывать. В это время вдоль всего шоссе – немецкие танки и лыжники, прикрываемые с воздуха «фоккевульфами». Два часа под непрерывным обстрелом. Но огромные комья земли с грохотом взлетают вверх – шоссе взорвано. В итоге – это я знаю лишь теперь – обеспечен стык армий Рокоссовского и Лелюшенко. Об этом писал потом Рокоссовский. И у Гудериана есть об этом. «В течение нескольких часов шоссе стало недоступным для моих танков», – писал впоследствии гитлеровский генерал Гот.

Стихов всё ещё нет – потом, потом. Накапливается опыт, который потребует ещё своего осмысленья.

В ночь с 5 на 6 декабря началось наше наступление. Деревня Ольгово в районе Дмитрова. Снова марши, переходы, бои, нисколько не легче предыдущих, только настроенье совсем другое. После Семён скажет: "И началось. Я выскочил по знаку. // Огонь над полем боя нависал. // Так было. А стихи "Перед атакой" // я после в лазарете написал"...

Стихотворенье Семёна Гудзенко «Перед атакой» появилось в 1942 году. «Когда на смерть идут, поют, // но перед этим можно плакать». Это было откровенье. Он, Семён, первым сумел сказать правдивое слово об этой войне.

А год 41-ый меж тем кончался, иссякал, таял. Там, за теми метелями, в том красном зареве, мне видится какая-то большая, чудом уцелевшая изба, куда мы вваливаемся под вечер и бросаемся вповалку на пол. Почти уже засыпая, выпиваем свои положенные сто грамм, и не в силах доесть даже суп, разлитый по котелкам, засыпаем, промёрзшие, вымотанные и усталые, как черти. А утром я обнаруживаю у себя торчащую из сумки с противогазом сосновую ветку, с привязанными к ней двумя папиросами, одной конфетой и клочком бумаги, на котором знакомым мне размашистым почерком Семёна старательно выведено чернильным карандашом – «Красноармейцу Юрке от любящей Снегурки», и внизу – сердце, пронзённое стрелой. Мы съели пополам эту, бог весть, где и как раздобытую им конфету, выкурили по папиросе, обнялись, расцеловались. Начинался год 1942-й, в котором нам исполнится по двадцать. Мы ещё не знали, что вскоре военная судьба разведёт нас по разным путям-дорогам. У меня были впереди Северо-Западный, Степной и 2-ой Украинский фронты, битва на Орловско-Курской дуге, взятие Харькова, форсирование Днепра, а потом и Днестра, и Прута. Пути наши порой шли совсем близко и перекрещивались, и снова расходились. В одном из писем в адрес моей полевой почты 23804-Б он писал: «Старик! Ты прёшь к Бухаресту. Я это чувствую и завидую». А я в это время уже шагал по дорогам Венгрии, приближался к чехословацкой границе, и уже мерещилась вдалеке злата Прага.

Пройдя с боями Венгрию, мы вступили на землю Словакии и, перейдя Грон, двигались в сторону Праги. Война, в сущности, кончилась уже 1 мая 45-го года, и только здесь, в Чехословакии, ещё сопротивлялась последняя немецкая группировка.

Вечером 8 мая я, к тому времени уже лейтенант, расположился на ночлег в словацкой деревушке, в хате у гостеприимно встретивших меня хозяев. Сняв сапоги и положив пистолет под подушку, я уснул крепким блаженным сном. А на рассвете был внезапно разбужен хозяевами – вся семья собралась у моей постели – взволнованные и испуганные, они меня тормошили: «Пан поручик, пан поручик, немцы!» Я услышал стрельбу, сунул пистолет в карман и выскочил на улицу. Стрельба стояла невероятная. Стреляли кругом – и слева, и справа, и спереди, и сзади...

Но это были уже не немцы. Это стреляли наши. Стреляли из всех видов оружия. Это был стихийный салют в честь Победы. Немцы капитулировали. Как писал позднее Семён:

Окончилась вторая мировая.

Нам жить и жить. Гони, шофёр, гони!

А он, Семён мой, был здесь где-то рядом. И почти одновременно мы въехали в ликующий Брно, расцвеченный флагами, улыбками, цветами, и надо всем этим пышно цвела победная сирень сорок пятого года.

Правда, мне ещё предстояла та небольшая, та негромкая война с японцами, с Квантунской их армией в Северном Китае, форсирование хребтов Большого Хингана, где тоже можно было погибнуть в любое мгновенье, но тогда нам казалось, что самое страшное уже позади – да так оно и было на самом деле.

В уже цитированных мною "Записных книжках" Гудзенко есть такая запись: «Говорили с Юркой о будущей книге. В ней будет много стихов новых и довоенных. Проза поэтов». И далее: «Минимум вымысла, все имена и фамилии настоящие. Это должна быть весёлая, волевая энциклопедия нашего поколения».

Книги такой он не написал. Не успел. Не написал её и я. И всё же думаю, что если собрать лучшее из написанного нами всеми – теми, кого уже нет, и теми, кто покуда ещё жив, – получится честная и волнующая книга о времени, цельная и правдивая повесть нашего обожжённого порохом, удивительного поколенья.

1985



Другие материалы

  • Четырехстопный ямб мне надоел

    Заметки о ритме, о строфике, о стихотворных размерах и прочем в плане общего размышления о поэтической индивидуальности.
    Опубликовано в «Литературной газете». Здесь приводится по рукописи автора.
    «До последних дней поэт лелеял замысел "Книги о русском ритме", симметричной "Книге о русской рифме" Давида Самойлова. Русский стихотворный размер, божество ритма представлялось для него гораздо более важным, заслуживающим более пристального изучения, нежели рифма, — мысль, высказанная им еще в 1976 году, в статье "Четырехстопный ямб мне надоел...". Похоже, Левитанский раньше иных нащупал какой-то важный путь обновления отечественной поэзии второй половины XX века». (В. Куллэ)

  • "Моя вторая Европа". Путевые заметки

    В июля 1994 года Юрий Левитанский отправился в круиз вокруг Европы. Когда он уже вернулся, говорил: однажды, в конце жизни, я должен был это увидеть. Так и получилось, что он это увидел в конце жизни, один раз, на прощанье. Ничего он из этого не написал. Мечтал написать книгу, и вот эти заметочки были тем, из чего должна была вырасти эта книга.

  • Мысли вслух

    Левитанский как человек своего времени видел на много шагов вперед. Он не считал себя пророком, однако его "пророчества" актуальны по сей день. Эта статья - его размышления о людях, государстве и общечеловеческих ценностях. 
    "Здесь больше оставаться невозможно, для людей моего поколения — бесперспективно. Молодые-то, может, до чего-нибудь еще и доживут..."