Ярмарка ритмов

Собеседник - Ефим Бершин

Опубликовано в журнале «Знамя» № 6, 1996 год.


Юрий Левитанский. Меж двух небес: Стихи.
М.: Приложение к литературному альманаху «Перекресток-Цомет», 1996. – 368 с. Тираж не указан

   Юрий Левитанский давно ждал эту книгу. Сам составил, сам вычитал. Но она вышла как раз на сороковой день после его смерти. И вместо того, чтобы говорить о книге, как о некоем этапе творческого пути, приходится говорить об итоге. Хотя книга, конечно, не итоговая, она — рубежная, между жизнью и смертью.
   Впрочем, нового в книге почти нет. Разве что название — «Меж двух небес». Не то чтобы итоговое название, но говорящее о том, что поэт достиг той точки обзора, с которой виден уже весь отрезок вечности, ему отпущенный. И мы, оставшиеся, невольно читаем теперь известные стихи другими глазами.

   Книга составлена на основе четырех сборников: «Кинематограф» (1970), «День такой-то» (1976), «Письма Катерине или прогулка с Фаустом» (1981) и «Белые стихи» (1991). Сам Юрий Давыдович никогда не включал в свое «избранное» стихов из других, более ранних книг. Для него все как бы началось с «Кинематографа», который вышел, когда Левитанскому было сорок восемь. До этого были, конечно, и стихи, и книги. Но их почти не знают. И это неспроста. Потому что Левитанский стал тем поэтом, которого мы знаем, на пятом десятке лет. Он поздний поэт. Не в том смысле, что поздно начал писать, а в том, что поздно вышел из плена, плена, уготованного ему самим рождением в стране идей, не подвергавшимся сомнениям. Не случайно в последнюю книгу попал как бы вынесенный за скобки цикл «Из разных десятилетий», и там, в стихотворении «Вопросы» — ключ к собственным истокам:

Я рос в те незабвенные года,
овеянные пафосом начала,
где музыка ударного труда
так чисто и возвышенно звучала.
Хотя уже тогда в моей стране
внедрялся стиль наветов и допросов,
я оставался как бы в стороне
от этих сокрушительных вопросов.

   Советское триединство времени, места и действия до поры не оставляло надежд не то что бы на какой-то иной путь — на саму мысль об этом пути. Этот трагический урок непонимания в условиях, когда и понимания-то почти быть не могло, без вины виноватый Левитанский помнил всю оставшуюся жизнь.

Сомнений дух над нами не витал,
и в двадцать лет, доверчивый
не в меру,
уже скопил я круглый капитал
готовых истин, принятых на веру.

   С тех пор он уже чуть ли не болезненно ничего более не принимал на веру. Готовых истин для него не было. Остались мучительные поиски, сомнения, сопровождавшие его до конца. Зато стихи его, выпущенные на волю, стали жить без цели и смысла, как живут снег, ветер, деревья — они стали частью природы. И это главное, видимо, чего достиг Левитанский — стал частью природы. Его длинная вьющаяся строка с неожиданными поворотами, изгибами и неизбывным, бесконечным продолжением в воздух, в пустоту, в то, чего кажется, нет вовсе, очень напоминает ветку дерева. Весеннюю, апрельскую ветку, когда и серая она еще, и листьев нет, зато вся она — надежда, вся — ожидание жизни и цветения.

И сразу марта первое число
передо мной взошло
и проросло,
как стебель
и как первая травинка
(как знак неотвратимых перемен,
как якобинства тайный иероглиф) ...


   И любовь к глаголам — оттуда же. Ведь они сами по себе — движение. А значит — жизнь.

   Он и до смысла, до истины так пытался докопаться — спокойно, постепенно, мастеровито, как столяр: сначала стружку снимет — обнажается суть предмета, потом творение создает — обнажается не суть — путь жизни, по которому и можно следовать бесконечно. Но после столяра остается одно лишь готовое изделие, а после Левитанского, на бумаге, — весь процесс от начала до бесконечности. Весь путь. Как путь зацветающей ветки. Он у нее учился. Не скрываясь.

Я зимнюю ветку сломал, я принес ее в
                      дом и в стеклянную банку
                                                  поставил.
Я над ней колдовал, я ей теплой воды
           подливал, я раскрыть ее листья
                                                   заставил.
И раскрылись зеленые листья,
          растерянно так раскрывались они,
                        так несмело и так неохотно,
и была так бледна и беспомощна бедная
                          эта декабрьская зелень —
как ребенок, разбуженный ночью,
                              испуганно трущий глаза
                                       среди яркого света,
как лохматый смешной старичок,
                                улыбнувшийся грустно
                                                сквозь слезы.


   Это стихотворение из «Дня такого-то» называется «Попытка убыстренья». Очень символичное для Левитанского, если не для поэзии вообще, чуть будоражащей, торопящей естественное движение и созревание. Что делать: поэзия обладает вечностью, но поэтам всегда не хватает времени. Левитанский, может быть, первый из поэтов, кто ее так (природу) увидел, так пожалел («...улыбнувшийся грустно сквозь слезы»).
   Для Левитанского смена времен года, перемена погоды, наступление тепла и холодов или даже одно только ожидание их — всегда событие. Потому что меняется ритм. А меняется ритм — меняется движение, жизненный уклад. И что-то совершенно несбыточное вдруг становится реальным. Или наоборот. А то и не впишется кто-то в эти новые ритмы. Сам он, в конце концов, не вписался, не выдержал слишком резкой и частой аритмии последних лет. Хотя и за то уже был благодарен, что дожил до них. Обреченно благодарен.

Еще повезло мне, что вот
я дожил до нашей эпохи,
где вовсе дела мои плохи
и зыбок мой завтрашний день.


   «История движется верно, лишь мерки ее не про нас». Это он уже ближе к концу написал. Понял, с кем тягается.

   А вообще, даже судя по этой книге, совершенно очевидно, что последние лет тридцать он именно этим и занимался, напал на золотую поэтическую жилу — пытался разгадать ритмические законы бытия. И делал это через строфы и строчки, поняв, что они могут и должны быть моделью жизни. В его стихах — настоящее пиршество ритмов. Он спокойно обходился порой без рифм. Без ритмов — нет. Он иногда совершал невозможное, то заставляя пульсировать немыслимые по продолжительности дыхания строки, то вдруг останавливаясь на полуслове, когда кажется — все, стих должен замереть и умереть, то скрещивая классический хорей с классическим же анапестом. И пульсация чудным образом не останавливалась, продолжалась. Это тот еще был эксперимент. Он играл ритмами, как играют жизнью на краю пропасти. Да и не «как», а именно — жизнью. Потому что прекрасно отдавал себе отчет в том, что «Все планеты и звезды, трава и цветы, и пульсация крови, искусство, политика, страсть — только ритм, одни только ритмы. Такова и поэзия, кстати, — ее стержень, и ось, и основа — напряжение ритма, движение речи, пульсация слова.»
   Увы, Левитанский покинул эту «ярмарку ритмов». Но стихи его продолжают пульсировать, заражая жизнью всех, кто к ним прикасается взглядом. Не мне здесь подводить итоги. Да и не время еще. После «Меж двух небес» выйдут новые, более полные его книги, которыми, надеюсь, займутся и поэты, и литературоведы. С высоты будущих лет, наверное, все будет яснее, понятнее. Но я уже сегодня уверен, что все будет так, как и предсказал Юрий Левитанский:

...строка — она со временем прочтется и перечтется много раз, и ей зачтется, и все, что было в ней, останется при ней.

Ефим Бершин







Другие материалы