Прямая речь => Интервью
 

ВОЛШЕБНАЯ ИСТОРИЯ. Юрий Левитанский


Из книги Ольги Кучкиной «Любовь и жизнь как сестры». М., Время, 2008

Поэт, выпускник прославленного ИФЛИ, он заканчивал Отечественную войну в Праге молодым лейтенантом.

Я не хотела говорить с ним о войне. Я пришла спросить его о любви.

За окном начиналась весна.

Он сказал, что Чехов его любимый писатель, и я сразу догадалась, что, подобно закрытому Чехову, он промолчит. Так и вышло: он сказал, что есть правила, которых не в силах нарушить.

* * *

– Моя тема — эволюция личности. Мое занятие в последние годы — думанье, если можно так сказать. Записываю я немало, но год с лишним не курю, и это мешает писать. Любовь — тема тем, но в какой мере я могу вникать в подробности…

– Я не смею спрашивать подробности. Я просто хотела поговорить о том, какую роль сыграла любовь в вашей жизни.

– Да, но круг идей, которые занимали меня в последнее время, он скорее связан с политикой…

– Давайте с другой стороны зайдем. Вот вы были молодым лейтенантом той поры. И у вас есть стихотворение «Автоматы». У молодых лейтенантов или сержантов нынешней поры при слове «автомат» совершенно другие ассоциации: никакого «автомата с газированной водой», как у Беллы Ахмадулиной или как у вас, «калашников» и только. Вы были молодым человеком с внешностью Лермонтова, как о том в ваших стихах. Возможно, и сейчас найдется кто‑то с такою же внешностью. И та же самая любовь. Или не та же самая? А может, это и есть политика? Что бы вы сказали этим лейтенантам сегодня — с вашим опытом и войны, и любви, и жизни?

– Стыдно себя цитировать… но все же строчка из стихов: «Поздний опыт зрелого ума возрасту другому не годится»… Я могу что угодно сказать, но я точно знаю, что им на это начхать. И даже те, кому не начхать, они не могут воспользоваться чужим опытом. Тема возраста — из того, над чем я думаю. Говорят: поэзия молодых. А я хотел и хочу написать о том, чем никто не занимался: о поэзии старых, потому что лучшая поэзия последней трети ХХ века у нас — это поздний Пастернак, поздняя Ахматова, поздний Твардовский, поздний Самойлов. Это феномен нашего времени. В ХIХ веке один Тютчев — как исключение, в ХХ — почти правило. Как вы понимаете, я сам впервые оказался в этом возрасте и стал обдумывать, что и зачем. Я заметил, что все устроено на свете интересным образом, что, кое‑что отнимая, этот возраст кое‑что дает в виде компенсации.

– Могу сказать, что ваше лицо с возрастом, как ни странно, стало красивее. Может оттого, что одухотвореннее.

– Ну вот (почти сердится)... Я имел в виду, прежде всего, возможность многое понять. Взять двух людей с примерно равной генетической программой — равной, потому что может быть молодой гений и старый идиот — промежуток между ними в двадцать лет не сгладится никогда. Когда пишут сравнительное исследование о прозе Лермонтова и прозе Толстого, притом, что та и другая гениальны, сравнить их нельзя — именно в силу разного жизненного опыта. Я живу на одиннадцатом этаже и отсюда многое вижу. Вы пока на четвертом, как бы ни старались, того же не увидите…

– Я, между прочим, тоже живу на одиннадцатом.

– Это касается и отдельного человека, и народа, и всего человечества. Вот Егор Гайдар прислал свою книжку «Государство и эволюция», которая мне очень понравилась. В ней сочетание трех достоинств: несомненный ум, знание материала и честность. Я полностью принял его концепцию, кроме одного пункта, где я с ним категорически не согласен: когда он выводит происхождение большевизма из войны.

– А вы откуда производите?

– Я считаю, большевизм — одна из черт российского характера, сквозь все века проходящего, и это свойство не преодолено до сей поры.

– А разве оно может быть преодолено?

– Я думаю, что оно будет преодолено. Наша ошибка, каждого из нас, что мы пытаемся измерить историю, ее масштабы меркой своих жизней. От этого непонимание. Я не знаю, что будет через три дня, возможен кошмар полный в нашем отечестве, но через тридцать три года — я примерно представляю, что может быть.

– Людей интересует, что будет через три дня.

– А тогда нет разговора. Тогда все непродуктивно и бессмысленно. Что будет осенью, спрашивают. Осенью будут листья падать. Кто этим заведует — Бог, природа, я не знаю, — но куда‑то мы движемся, и если оглянуться назад, на то, что было, то можно уловить общую тенденцию. Идея русского пути — я в это не верю абсолютно. Нет русского пути, нет бельгийского пути, итальянского. Путь общий — у всех деревьев, у всех зверей, у всех людей. Я спокоен, потому что в ХХI веке все придет в норму.

– А вам не кажется, что конец тысячелетия связан с переломами не только у нас — терроризм, мессии, секты по всему миру, которые провозглашают конец света…

– В это я совсем не верю.

– Я понимаю, что вы не верите, но я говорю о настроениях, которые сопровождают конец тысячелетия.

– А у других народов другое исчисление! Это чепуха. Это как сны, которые сбываются. Мы видим миллион снов в течение жизни и забываем их, а те двадцать два сна, что совпали с чем‑то, их мы помним.

Новую книгу, которую вот уже третьи издатели обещают издать, поэт назвал «Сон об уходящем поезде». Он скажет, что почти не честолюбив и никому не завидует. Единственное, что переживает: то, что получает гроши, жена приносит в дом больше. Он сравнил свою военную пенсию (победителя) и пенсию немца (побежденного) — вышло примерно так: сорок долларов и тысяча долларов. Притом, что у немца любая медицина, включая операции, бесплатна. А ему помог сделать сложную операцию в Брюсселе Владимир Максимов, собрав деньги на Западе по подписке.

Я сделала новую попытку вернуться к теме любви. В ответ он прочел стихи:

Вот мною ненаписанный рассказ.

Его эскиз. Невидимый каркас.

Расплывчатые контуры сюжета.

А самого рассказа еще нету,

хотя его навязчивый сюжет

давно меня томит, повелевая:

пиши меня, я вечный твой рассказ,

пиши меня, — и это как приказ,

пиши меня, во что бы то ни стало.

Итак, рассказ о женщине. Рассказ

о женщине, которая летала…

– Что конкретно за этим стихотворением?

– В давние годы в Гагре на танцплощадке, куда я забрел как‑то вечером, я обратил внимание на девушку, которая стояла одна и никто не приглашал ее, я, как водится, посочувствовал ей, такая неприметная собой. Объявили белое танго, когда дамы приглашают кавалеров, она с трудом решилась и кого‑то пригласила. А я почему‑то представил себе, как она от обиды взяла и улетела. Так родилось: женщина, которая летала…

– Это сочувствие, которое входит в понятие любви…

– Но это рассказ не о моей любви. Это о том, что тема женщины, о чем бы я ни писал, на самом деле присутствует всегда. Наверное, с детских лет. Потому что влюбляться я начал очень рано. Первый раз я был влюблен роковым, безумным образом во втором классе и очень хорошо помню, как звали учительницу: Евгения Петровна. Я был мальчик симпатичный маленький, она даже целовала меня, и это было для меня ужасом и блаженством. Что, как вы понимаете, в течение моей жизни происходило неоднократно. По моим представлениям, это даже не одно из самых, а просто самое высокое, удивительное и великое чувство, которое дано человеку, и я, в полемике с Достоевским, могу повторить сказанное мною однажды: если что и может спасти мир, так это не красота, а любовь, которая и породила в некотором смысле этот мир, и держит его.

– А несчастная любовь у вас была? Как вы к несчастной любви относитесь?

– Сегодня мне очень непросто на этот вопрос ответить. В каком‑то смысле это всегда счастье и всегда несчастье — одна и та же любовь. Я давно уже боюсь что‑либо обобщать, ибо каждый конкретный случай — он отдельный, и человек отдельный, и все отдельное. Любовь тоже имеет свой путь, свою эволюцию, свое начало, пик и финал, такой или другой…

– Но вы страдали от любви?

– Я очень страдал. Я всегда очень страдал. Это так. Я был по натуре то, что называется влюбчивый человек. Я не хочу сказать ничего плохого о женщинах вообще и о тех женщинах, которых я любил, но мне было свойственно превознести женщину, поднять ее на невероятную высоту, тем больнее, конечно, были разочарования.

– Очарование уже таит в себе разочарование.

– Более того, чем выше очарование, тем страшнее падение с высоты.

– А сейчас вам жалко, что вы так были очарованы и разочарованы? Очень больно было? Или сегодня вы на это смотрите как на благо?

– Это даже не благо, это счастье. Все равно прекраснее этого в жизни человека ничего не бывает. Опять‑таки неудобно приводить свои стихи, но в последней книге есть «Послание юным друзьям». Я когда‑то прочел «Этюды оптимизма» Мечникова, где он объясняет на физиологическом даже уровне, что пессимизм, трагизм есть свойство юного возраста, а оптимизм — зрелого, и это очень реальное понимание вещей…

Я, побывавший там, где вы не бывали,

я, повидавший то, чего вы не видали,

я, уже т а м стоявший одной ногою,

я говорю вам — жизнь все равно прекрасна.

Да, говорю я, жизнь все равно прекрасна,

даже когда трудна и когда опасна,

даже когда несносна, почти ужасна —

жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.

Вот оглянусь назад — далека дорога.

Вот погляжу вперед — впереди немного.

Что же там позади? Города и страны.

Женщины были — Жанны, Марии, Анны…

– Вы прошли войну, вы убивали, и сейчас молодые убивают, так что трагизм объективно существует. Но что такое война с точки зрения дальнейшей судьбы? Можно ли потом наладиться и как потом наладиться?

– Война, я думаю, это момент незрелости человечества в целом. Как об одной личности можно так сказать, когда это связано с хулиганством, драчливостью, так о человечестве в целом. Я верю, что когда человечество созреет, войны не будут иметь места. Это сумасшествие, безумие, ненормальность. Что сказать молодым людям?.. Я, к сожалению, не вижу исхода. Опять же, люди разные, но в массе они несчастные, мне от души их жалко. Большинство из них никогда не поймет, что участвовали в безобразном, жестоком деле. Кто‑то поймет в глубине своих лет. Я вижу в том, что происходит, потенциальную угрозу для общества. Уже были первые сообщения, что какие‑то ребята вернулись в Волгоград и что там они творят — это жуть. Я не могу сказать, что я их осуждаю, — это бессмысленно…

– Когда вы возвращались с войны, состояние было другое?

– Ну конечно, другое. Меня одна молоденькая корреспондентка спросила: ведь правда, тогда было единство? Я говорю: конечно, но самое высокое единство среди рабов. От этого единства мы, к счастью, ушли. Мы пришли к разброду, но все равно это человечнее.

– Я спрашиваю про внутреннее состояние. Похоже это было на то, что, скажем, испытывали герои Ремарка?

– Очень отдаленно. Повторяю: мы тогда были юные рабы, ремарковские герои были из другого общества.

– А благородство? А молодой лейтенант — тип Семена Гудзенко, ваш, Бориса Слуцкого?..

– Понимаете, Гудзенко и Слуцкий — таких в двадцатимиллионной армии было пять человек. И даже зная, что все не так, а Гудзенко знал, и Слуцкий знал в последние годы войны, потому что мы прошли через Европу, творя немыслимо что… Ну немыслимо что! Грабя подряд, насилуя подряд. Лев Копелев описал это в своем романе совершенно верно. Кстати, Светлана Алексиевич вместе со своей германской коллегой сняла фильм, где немки рассказывают, как их насиловали наши солдаты. И в то же время мы были чистые люди, как ни странно, веря во всю эту чепуху. В партии я никогда не был, но был октябренком и пионером, потом комсомольцем, и все эти идеи были восприняты как правильные, хотя те, кто в нас их вкладывал, они, как я потом понял и увидел, вели себя совершенно по‑другому. Я добровольцем пошел на фронт. А Шурик Шелепин, который был моим секретарем комсомольской организации в ИФЛИ, а потом стал секретарем ЦК комсомола и партии, на войну не ушел. И Зоя Туманова, секретарь ЦК, на войну не ушла. Они обеспечили себя бронью и стали делать карьеру. Когда к Шелепину попросился один наш товарищ по ИФЛИ, Коля Непомнящий, успевший на финскую и на Отечественную войну, вернувшийся обмороженный, после плена и лагеря, без права проживания в Москве, без работы, Шелепин, перейдя на вы, спросил: а почему вы не застрелились? Надо было пройти серьезные испытания и многое прожить, прежде чем все осознать. Мы верили — нынешние уже не верят ни в Бога, ни в черта.

– Очарование и разочарование — не только в любви, они в вере. Но теперь эти ребята обвиняют вас, нас, что мы были такие идиоты и все это, так сказать, хавали, а они расплачиваются полным цинизмом.

– Я смотрю на вещи как врач. Со своего одиннадцатого этажа. Это так. И это поступательное движение истории, в котором два‑три поколения — просто не разговор. Нет вариантов. Они обречены на это. После периода нашей рабской веры неизбежен период неверия. Но этот продуктивнее того. Из того ничего не могло родиться, тут — почва для последующих посевов. Грех на наших властях — не только за убитых в Чечне, но и за оставшихся в живых, которых они тоже угробили и от которых беды еще будет много нашему несчастному обществу.

– Поскольку мы с вами не можем помочь всем, помочь поколению, это не в нашей власти, может, все же следует что‑то сказать каждому отдельному человеку?

– Это наивная мысль — ну что можно сказать! Вот мое поколение: 98 процентов ветеранов меня не понимает, они уходят из жизни с прежним пониманием. Потому я давно уже не могу ходить на все эти встречи. Что я могу объяснить — бесполезно, они будут ругать меня последними словами. Они несчастные люди, они до сих пор обсуждают, Сталин был гений или не совсем.

– В чем дело? В генетике? Почему они такие, а вы такой?

– Я нетипичная фигура. Мы даже с Давидом Самойловым расходились в этом вопросе. Я давно это все зачеркнул. Войну и эту тему для себя лично. Я люблю Европу, Вену, Прагу, у меня масса друзей там, и когда я стал догадываться, что я им принес, это было так стыдно! Когда вошли наши танки в Прагу в 1968 году, это был уже конец. Мы оказались тогда в ресторане «София», я просто плакал. Ну конечно, человеку почти немыслимо думать, что его жизнь пошла коту под хвост…

– У вас она не пошла коту под хвост.

– У меня другая профессия.

– Времена не выбирают, в них живут и умирают. Мы не можем выбрать время, но можем посмотреть на себя и подумать: а я что такое?

– Для того, чтобы на себя посмотреть, надо уже не совсем рядовым человеком быть.

– У меня такое дурацкое мировосприятие, что мне кажется, что каждый человек может это сделать.

– Теоретически да, практически нет.

– Меня это оскорбляет, извините.

– Фрейд отвечал, когда его в чем‑то там упрекали: эмоции — не аргумент. Признать это неприятно, трудно, но это так. Тютчев говорил: какой парадокс — великая страна и народ‑младенец. Этот незрелый возраст, который в силу разных исторических обстоятельств очень ненормально протекал, — в нем нет ничьей вины. Но вот даже Солженицын, при всем моем великом почтении к нему, печатает в «Новом мире» очерк с абсурдной исторической концепцией: есть некий великий народ и во все века ему не везет, то с тем правителем, то с этим. Давно уже пора решать кардинальный вопрос: а кто мы? Кто мы? Не Сталин, а мы? Кто‑то не хочет этого понять, кто‑то не может, кто‑то стесняется. Залыгин умеет понять, и я считаю его одним из замечательных мыслителей, блистательна его работа в последнем номере «Нового мира». К Ельцину претензии? Но наши власти такие, какие мы. У нас не может быть президентом Сахаров. Вопрос вопросов: мы народ Ковалевых или Грачевых? Грачев ходит в именинниках, а в Ковалева тычут пальцем. Гайдар не будет президентом, потому что у него лицо умника, а не жулика. Когда я понял это, сначала тоска охватила: значит, мне ничего не светит. А потом стало спокойнее. Я сам голосовал за Ельцина, потому что другой еще хуже. Какие мы — такие и власти. Будем мы другие — будут и власти другие. Хрущев виноват, Брежнев виноват, Черненко виноват, Горбачев виноват, Ельцин виноват…

– …только мы такие невинные и все в белом…

– Это не обвинение. Это я как врач говорю. А когда опасаются разных партий — ну что они могут? Ну, они могут вас или меня убить. Остановить процесс развития общества они не могут.

– Вы говорите: убить. Но что значит вашу жизнь оборвать — ничего уже не будет для вас. Что важнее вашей жизни?

– Наверное, жизнь моих детей. Хотя не скрою, что смерти я страшился всегда.

– У вас было смертельное ранение, вы умирали и выжили…

– Я был молодой тогда.

– Для нынешних молодых сфера любовной, интимной жизни, к которой вы боитесь даже прикоснуться, а они ничего не боятся, она существует так же, как для вас?

– Не так же, а тоже. Она иначе для них существует, и это тоже естественно. Правы всегда последующие, а не предыдущие. Ибо жить им. Мы будем оценивать это как лица заинтересованные. Любящие живут так, как это им нужно сегодня — ему и ей. Степень свободы и тут выше. Я давно для себя определил исторический процесс как цепь освобождений от табу. Граница где‑то должна быть. А кто ее устанавливает? Они устанавливают, не мы с вами.

– Вы учили себя пониманию и терпимости?

– Я учил себя объективности.

– Жаль, что вы так ничего и не рассказали о любви.

– Были, были волшебные истории…

– Ну хоть одну волшебную историю!..

– Почти все было в стихах. Вот стихотворение «В Ленинграде, когда была метель». На другой день после моего дня рожденья пришли опохмеляться мои друзья Булат Окуджава и Гриша Поженян, и Гриша сказал: я не принес никакого подарка, поехали в Ленинград, это будет мой подарок. А я до той поры не был в Ленинграде. Мы сели и поехали. Остановились в гостинице. Первое утро, выходим — очередь на такси и молодое очаровательное лицо, длинные волосы, мгновенный взгляд в мою сторону, и вот она уже садится в машину, и я — а я человек застенчивый, а тут вдруг за ней следом — открываю дверцу, и вот мы уже едем вместе. Она такая пижонка, говорит: а я вас знаю. Откуда, я первый раз в городе. А я вас в Москве видела, в театре. Я что‑то такое вспомнил. Она приехала на съемки. Я спрашиваю: где вы остановились? В той же гостинице. Когда будете? В пять часов. Я даю ей телефон. Ровно в пять часов звонок: я приехала. Я говорю: я сейчас зайду. И начинается головокружительный роман, который длился все дни, которые мы были в Ленинграде, и потом ехали вчетвером в Москву, и в Москве… потом была жуткая драма, когда расставались, она рыдала, я рыдал…

– Спасибо, Юра. Не сердитесь на меня, но это действительно прекрасная история! Как хорошо, что вы позволили себе нарушить правило!.. Я от всей души желаю вам здоровья, денег и счастья.

* * *

Через несколько месяцев, выступая на приеме в Московской мэрии, он начал говорить о Чечне, разволновался, потом вышел в фойе и — умер.

 

ЛИЧНОЕ ДЕЛО

ЛЕВИТАНСКИЙ Юрий, поэт.

Родился в 1922 году на Украине. Поступил в ИФЛИ (Институт философии, литературы и истории). С началом Великой Отечественной войны ушел на фронт. Солдат, офицер, фронтовой журналист. Первый сборник стихов «Солдатская дорога» вышел в Иркутске. За ним последовали сборники «Встреча с Москвой», «Самое дорогое». Окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте. В Москве вышли сборники: «Земное небо», «Кинематограф», «Сюжет с вариантами», «Письма Катерине», «Белые стихи».

Умер в 1996 году.





Комментарии из вКонтакте:



<статьи>
<тексты>
<стихотворение>

1 2 3 4 5 6