Письмо Марку Шагалу. Ежи Фицовский (Польша)

Как жаль, что вы не знаете Розу Гольд,
печальную золотую розу!
В год окончанья этой войны
шел ей седьмой год.
Я и сам никогда не видел ее,
но в глаза мои смотрят ее глаза.
На них уже дважды растаял снег,
две тысячи раз умирали глаза
шестилетней Розы.

Брат вышел ночью, напился воды из лужи и умер. Мы похоронили его в лесу ночью.
Дядя однажды вышел из бункера и не вернулся больше. Так скрывались мы восемнадцать
месяцев, пока не пришли русские. Мы совсем разучились ходить и теперь еще ходим еле. А Роза
все грустит, и плачет частенько, и не играет с другими детьми.

Хорошо, что вы не знаете Розу Гольд!
Дымом набухла бы ветка сирени,
где лежат влюбленные.
Скрипка зеленого музыканта
перерезала бы ему горло.
В прах обратились бы кладбищенские ворота,
кирпичом заросли бы.
Краска сожгла бы полотна.
Ибо самый последний и самый ужасный крик —
всегда лишь молчанье.
Как жаль, что вы не знаете Фрицека!
Мать родила его перед самой войною.
Он хотел быть селедкой, имеющей своб соль,
или мухой, которая может лишь еще существовать.
И луковица ему снилась за шкафом,
ну, так как же от снов таких не заплакать!

Тихо-тихо сидел я за шкафом. Если кто приходил, я сжимался в комок и сидел притаившись. Я ни разу не вышел
на солнце. Одеяло, которым я укрывался, кишело вшами. Я думал — всегда так и будет. Они говорили, что отправятся
в Ченстохов, а меня не возьмут с собою. Хотел я заплакать, но потом я подумал, ну и пусть —  как уедут, я выйду тогда из-за шкафа.

Как хорошо, что вы не знаете Фрицека,
который изображал паутину за шкафом!
Дочка сидит в зеленом окошке.
Витебский самовар поет монотонно.
Чад керосиновых ламп, мигающих сонно.
Ярмарки сельдь крылатая
благословляет с неба.
Так что стоит ли верить во Фрицека?
Ведь Фрицек — он не господь и не бог.

II

И однажды пришла моя мамочка и увел меня в дом незнакомый, где я должен был к ней обращаться не иначе, как «пани», и тогда она страшно пугались.
Но мне было трудно привыкнуть, так было трудно, что на ухо я иногда ей нашептывал: «мамочка, мама». — Мамочка-мама, — спрашивал я, — а когда
война уже кончится, я смогу называть тебя громко — « мамочка, мама»?

Вот стихи из Новейшего завета.
Обуглившиеся страницы, шесть миллионов,
а с уцелевших так и глядит от века
красный подсвечник пожара.
Вещественные доказательства имеются тоже.
В парикмахерском зеркале
страх бородатый
круги породил,
как на грустной зеленой воде,
все шире и шире,
и взорвали они этот мир.
Не осталось и отраженья.
Господин Шагал, я послать вам хотел бы
хотя бы один из осколков,
но они лежат уже глубоко,
в слое умершей эры,
вперемешку с костями,
которым одно только нужно,
чтобы о них помолчали немного,
о них, о лежащих
в различных местах неизвестных,
и чтоб безбоязненно громко произносили:
«мамочка, мама».

Ребенок боялся смерти. Он прижимался к матери и допытывался все время: «Мамочка, а умирать — это больно?»  Мать отвечала: «Нет, секундочку только» —
так их и расстреляли.

И появились новые пустыни:
пески Майданека и Солибора,
и Белжца и Тремблинки дюны,
где ветер навсегда заносит
не камень, не кремень и не песчаник,
обкатанные первобытным морем,
а известняк и уголь человека,
и даже человеческого рода,
который так легко с землей сравняли.
Я — человек, я — сын этой земли,
я брат их не сожженный,
и вижу я еще, как ваш петух ослепший
хранит частички дел людских
и в день последний разрушенья
над пепелищами взлетает.

Другие произведения