Одиннадцатый этаж Юрия Левитанского

Собеседник - Илья Мильштейн

Опубликовано в журнале "Огонек" 1995 года

Юрию Левитанскому 73 года. Сознавать это довольно странно. По личным моим ощущениям, творческий «возраст» поэта мало зависит от количества прожитых лет и не всегда меняется с годами. Бродский стар и в ранних своих стихах. Евтушенко непростительно молод и в поздних... Лирический герой Юрия Левитанского — зрелый, взрослый, но не старый человек. Ему равно чужды юное легкомыслие и старческий эгоизм. Это человек ироничный, замкнутый, одинокий. С чувством собственного достоинства и чрезвычайно ясными представлениями о себе и своем месте в мире. Что вовсе не спасает его от обид, страхов, невзгод, унижений... Сегодня, как и положено поэту, Юрий Давыдович живет на отшибе. В буквальном смысле — в скромной двухкомнатной квартирке на окраине Москвы. Молодую жену поэта зовут Ира, она филолог. От прежней семьи у Левитанского остались три дочери. От прежней жизни — память об ушедших друзьях, поэтах фронтового поколения. От прежних стихов — редеюший круг читателей.

 

Что происходит на свете, Юрий Давыдович? «Просто зима», как вы когда-то писали?

— Пожалуй.

— Нет желания переписать стихи? Может, зима у нас бесконечна... в жизни, в общественных настроениях. — Видите ли, едва ли есть смысл пере сматривать старые стихи. К тому же еще совсем недавно за строчку «будет апрель» меня называли чуть ли не пророком. Как же... апрельский пленум предугадал! (Смеется.) А я ничего не предугадывал. У меня были действительно точные сведения о том, что после зимы наступает вес на. О чем я и написал.

— Так стихи были о погоде?

— Поэтическое слово многозначно. В этом заключается одно из самых важных для меня и ценных свойств поэзии. Вы ре шили, что я имел в виду общественный климат... вы тоже по-своему правы. Кстати, в политическом климате нашем я также не усматриваю никаких отклонений от нормы.

— Разве? Война в Чечне - это нормально?

— Война в Чечне — это национальный позор. Однако я говорю совсем о другом. Знаете, меня удивляют и раздражают люди, которые твердят сегодня о своем разочаровании в Ельцине, в демократии, в России...

— Вы ни в чем не разочарованы?

— Нет. Известно ведь, что в своем раз витии мы отстали от европейской цивилизации. Когда я размышлял об этом, то представлял себе огромную лестницу и ступени^ по которым карабкается все сущее на этом свете. Кто-то уже взобрался очень высоко. Есть народы, которые сей час с трудом преодолевают первые ступе ни этой лестницы. Иные меняются места ми по мере движения истории. Но движется все!

— А куда путь ведет?

— Не знаю.

— Может, в бездну?

— Я в это не верю. Вообще разговоры о конце света — это игры сытых людей. Я знаю одно: время моей жизни на часах истории даже микросекундой измерить нельзя. Но людям свойственно желание измерить исторический процесс мерками своих коротеньких жизней. Отсюда все наши надежды и разочарования. Зацикленность на ка ких-то политических фигурах, которых че рез двадцать лет никто помнить не будет. Активный поиск ответа на бессмысленные вопросы: что делать и кто виноват?

— Должен сознаться, что тоже занят этими поисками.

— По-моему, напрасно. Потому что никто не виноват и ничего делать не надо. Ибо у каждого своя правда, а всерьез изменить мы все равно ничего не можем. История движется сама по себе и ни о чем нас не спрашивает. Люди могут лишь чуть ускорить или замедлить этот процесс. То есть не могут ни хрена! Вы спрашиваете, изменится ли к лучшему российская жизнь? Я в этом не сомневаюсь, поскольку движение это неостановимо.

— Юрий Давыдович, я вам завидую. С таким оптимизмом глядеть в будущее может только очень счастливый человек. Особенно в России...

— Зря завидуете. Я так же, как и вы, мучительно переживаю все наши мерзости и неустройства. Мне, как и любому нормальному человеку, собственная короткая жизнь дороже судеб цивилизации. Меня не меньше разочарованного в Ельцине демократа тревожит наш завтрашний день. Я даже предполагаю, что в ближайшем будущем нам придется пройти через очень серьезные испытания.

— И при этом считаете, что ничего делать не надо?

— А что вы будете делать, если народ завтра проголосует за Жириновского? Что можно изменить в обществе, если оно пропитано ложью, пьянством, юродством? Я не верю, что народ наш так генетически задуман на веки вечные. Помните, Тютчев писал: такая огромная страна, а народ — младенец. Нужно очень много времени, чтобы младенец вырос и по взрослел...

— Пушкин писал, что правительство у нас — единственный европеец. Это он Николая I имел в виду... Вы тоже полагаете, что власть наша лучше и просвещеннее народа?

— Нет, по меркам XIX века нашу власть оценивать уже, по-моему, нельзя. Правда, в правительстве Гайдара были светлые личности, но теперь... власть не лучше и не хуже народа. Ельцин такой, потому что такие мы. Будем мы другие — будет у нас другая власть.

— Значит, потомки доживут до лучших дней, а мы должны готовиться к худшему? Ладно, что же из этого следует?

— Следует жить, как я писал когда-то. Ничего другого не остается.

— Как вам живется сейчас, Юрий Давыдович?

— Тяжело, как и всем. Пишется очень мало и трудно. Впрочем, я мог бы, наверное, сочинять в день по нескольку вполне приличных стихотворений, но мне этого мало, меня это давно уже не устраивает. Вопрос вопросов: можешь ли ты прибавить что-то принципиально новое к тому, что уже сказано? Так что я сегодня в боль шей мере читатель, чем писатель.

— Вам часто звонят по телефону — друзья, коллеги, почитатели?

— Да что вы... Когда-то в молодости я написал грустные стихи: «Остаются напоследок три-четыре телефона, три-четыре телефона, куда можно позвонить». Я был наивен и не понимал, что три-четыре телефона — это огромное богатство! А теперь... ну есть пара приятелей, с которыми мы иногда перезваниваемся. По правде говоря, мне почти не с кем разговаривать сегодня. Ну не с кем! Сижу тут один, в своем кабинетике, как будто я вообще один на свете остался.

— Мне другие ваши стихи вспоминаются, о том, как сужается круг друзей...

— Если круг сохраняется, то с возрастом он становится прочнее. Тем больнее терять друзей. В последние годы просто какой-то обвал потерь! Уходят самые близкие люди, с которыми дружил еще с довоенных лет… С Давидом Самойловым, например, ближе него у меня вообще никого не было и не будет. Мы понимали друг друга с полуслова, порой даже не полуслова, а… с чего-то гораздо меньшего, чем половина слова! Он был близок мне и по типу характера, и по отношению к жизни и к стихам... Знаете, мне очень его не хватает.

— Что такое старость: круг потерь? ожидание смерти? обретение мудрости?

— Да всего понемножку. Но прежде всего, наверное, некие новые ощущения. Я ведь впервые живу на свете и впервые переживаю свой преклонный возраст. Как бы мне это вам объяснить? Не будучи по натуре человеком самоуверенным, я вдруг стал замечать, что мне открылось нечто, недоступное, допустим, вам. Это не значит, что вы глупее меня. Просто вы моложе. Проще всего так изобразить: я живу в этой квартирке на одиннадцатом этаже, а вы пока где-нибудь на пятом. Я достиг своей высоты, а вы пока еще нет... Тут край Москвы, край моей жизни, тут рукой подать до космоса, а вам еще карабкаться до моих высот, и будь вы хоть ста пядей во лбу, вам не увидеть того, что вижу я.

— Что же вы видите?

— Да ничего я не вижу! (Смеется.) Про сто с большими основаниями могу судить о жизни, о времени и о себе, о поступках своих и чужих.

— Это утешает?

— Да нет, смешно кичиться возрастом. Напротив, я без конца повторяю любимейшие строки Ходасевича: «Неужели вон тот — это я? Разве мама любила тако го, желто-серого, полуседого и всезнающего, как змея?» Раньше я понимал их умозрительно, а теперь, когда на собственной шкуре убедился в том, как безжалостно жизнь расправляется с человеком, отнимая у него силы, здоровье, друзей... и почти ничего не давая взамен, кроме сомнительного чувства превосходства... Впрочем, поэту есть чем утешиться. Если вы обратили внимание, лучшее в русской поэзии последней трети XX века создано старыми людьми. Я говорю о старой Ахматовой, старом Пастернаке, старом Мартынове, старом Твардовском.

— Наверное, это связано с тем, что в XIX веке человеческая жизнь была короче?

— Безусловно. Вот этим я и утешаюсь, глядя, как Ходасевич, в зеркало.

— Вы говорили, что стихи пишутся все мучительнее и труднее...

— Все-таки иногда пишутся. Если я успею собрать их в книгу, то, может быть, назову ее «Последний возраст». Страшновато звучит, не накликать бы, что бывает... Но речь не о том. Речь об эволюции личности, эволюции поэта — до смерти, до черты, до последнего возраста.

— Вам сейчас интересно жить?

— Ну как сказать... Многое мне не интересно. Многого я не понимаю или не принимаю. Но ведь не жить еще неинтереснее. Знаете, оптимизм (а я считаю себя оптимистом) — свойство зрелого возраста. В детстве я очень боялся смерти, и это отравляло мне жизнь. Сейчас я тоже много размышляю о смерти... но это не мешает мне жить... не очень мешает.

— Есть точка зрения, что эпоха вялотекущих реформ в России безжалостна к пожилым людям. Вы это ощущаете на себе?

— Ну еще бы! Я получаю скромную ветеранскую пенсию и немного подрабатываю в Литинституте. Книжек моих не издают, переводами уже ничего не заработаешь. Я почти нищий, как и большинство сограждан. Вот, кстати, иллюстрация к нашему разговору о разных ступенях цивилизованности. Согласно моей схеме, немцы на этой лестнице стоят неизмеримо выше нас. Они доказали это и на войне, и после. Вам странно, наверное, слышать такие слова из уст фронтовика-ветерана?

— Странно, Юрий Давыдович.

— За четыре года они вымотали нас, как могли. Да п в итоге, как кто-то недавно очень точно сказал, не столько Сталин вой ну выиграл, сколько Гитлер ее проиграл. И победили-то мы, как известно, закидав врага миллионами наших трупов, тоннами мяса человеческого...

Но я не о том. Вы знаете, что в Германии участники воины, как и мы, получают пен сию. Вот представьте себе какого-нибудь старого немца, который воевал против меня в небольшом чине — ефрейтора там или фельдфебеля. По какой-то случайности я его не убил. И он меня не убил тоже. Я пришел с войны победителем. Он пришел побежденным. Прошло полвека. Знаете, ка кую я получаю пенсию? Долларов примерно 40, как принято нынче для удобства считать. А он сколько получает? Тысячу долларов. Я уж не говорю о жилищных условиях, о бесплатной медицине, о дешевой жратве!.. Вот и объясните мне, отчего победите ли ходят нищие и убогие со своими орденскими планками, а побежденные, розовые упитанные старички, путешествуют по всему свету и живут в свое удовольствие?!

— Что же у них, таких цивилизованных и упитанных, «случился» Гитлер?

— Я думаю, это было стечение обстоятельств. Да, кстати, немцы сравнительно быстро и покончили с наследием тех лет.

— Вам не хочется отсюда уехать? Некоторые поэты вашего поколения давно уж на Западе — пишут стихи, преподают.

— Знаете, если бы я решился, то уехал бы в Германию. Кстати, мне там тоже пенсия полагается. Но не только поэтому. Непонятным образом именно туда манит.

— Это связано с войной?

— Не знаю. Даже себе не могу объяснить.

— Вы бывали там?

— Три раза. Гостил в Берлине, в Гамбурге. Ну и в войну, когда нас везли домой, че рез Германию я проезжал. В эшелоне.

— Так вы уедете к немцам?

— Никуда я не уеду. Да и поздно уже. Много чего в жизни я прозевал и не успел... Теперь глупо суетиться. Дописать бы то, что в столе лежит. Все остальное не имеет большого значения.

— А кто читать будет, если книги не издаются?

— А... будут читать.


Автор: Илья Мильштейн

Другие материалы