Проза => «Четырехстопный ямб мне надоел...». Эссе
 

«До последних дней поэт лелеял замысел "Книги о русском ритме", симметричной "Книге о русской рифме" Давида Самойлова. Русский стихотворный размер, божество ритма представлялось для него гораздо более важным, заслуживающим более пристального изучения, нежели рифма, — мысль, высказанная им еще в 1976 году, в статье "Четырехстопный ямб мне надоел...". Похоже, Левитанский раньше иных нащупал какой-то важный путь обновления отечественной поэзии второй половины XX века». (В. Куллэ)

Опубликовано в «Литературной газете».  — 1976.  — . 1 дек.

Здесь приводится по рукописи автора.


«ЧЕТЫРЕХСТОПНЫЙ ЯМБ МНЕ НАДОЕЛ…»

Заметки о ритме, о строфике, о стихотворных размерах и прочем в плане общего размышленья о поэтической индивидуальности

Изо всех удивительнейших свойств поэтической индивидуальности Пушкина больше всего меня поражает именно эта, ни на миг его не покидающая, внутренняя потребность  — и сознательное стремленье  — отталкиваться, уходить, бежать ото всего, что достигнуто, ото всего, что уж было, у других ли, у себя ли самого.

«Время, - говорил Пушкин, - изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении… Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют».

Самостоятельность, самобытность, оригинальность. Об этом он думает и говорит постоянно. Ценит превыше всего в современных ему поэтах и в себе самом. Неизменно подчеркивает в статьях своих и заметках.

Вот размышленья его «О стихотворениях Виктора Теплякова»:

«В наше время молодому человеку, который готовится посетить великолепный Восток, мудрено, садясь на корабль, не вспомнить лорда Байрона и невольным соучастием не сблизить судьбы своей с судьбой Чильд-Гарольда. Ежели, паче чаяния, молодой человек еще и поэт и захочет выразить свои чувствования, то как избежать ему подражания? Талант неволен, и его подражание не есть постыдное похищение  — признак умственной скудости, но благородная надежда на свои собственные силы, надежда открыть новые миры, стремясь по следам гения…

Нет сомнения, что фантастическая тень Чильд-Гарольда сопровождала г. Теплякова на корабле, принесшим его к Фракийским берегам… Но уже с первых стихов поэт обнаруживает самобытный талант».

(В данном случае, и здесь, и далее, меня интересует не столько меткость и справедливость его оценок, сколько сам факт, что круг этих мыслей неизменно его занимает.)

Говоря о стихах и переводах Павла Катенина, он подчеркивает «его самостоятельность», подчеркивает  — «шел всегда своим путем».

О Федоре Глинке:

«…слог его не напоминает ни величавой плавности Ломоносова, ни яркой и неровной живописи Державина, ни гармонической точности, отличительной черты школы, основанной Жуковским и Батюшковым. Вы столь же легко угадаете Глинку в элегическом его псалме, как узнаете князя Вяземского в станцах метафизических или Крылова в сатирической притче… Изо всех наших поэтов Ф. Н. Глинка, может быть, самый оригинальный».

Защищая свою «Полтаву» от нападок критиков  — «к тому же, это сочинение совсем оригинальное, а мы из того и бьемся».

И с каким глубоким почтеньем, да едва ли не восхищенно, подчеркивая при этом «отвращение поэта от мелочных способов добывать успехи», говорит он о том же Павле Катенине:

«Он даже до того простер свою гордую независимость, что оставлял одну отрасль поэзии, как скоро становилась она модною, и удалялся туда, куда не сопровождали его ни пристрастие толпы, ни образцы какого-нибудь писателя, увлекающего за собой других. Таким образом, быв одним из первых апостолов романтизма и первый введши в круг возвышенной поэзии язык и предметы простонародные, он первый отрекся от романтизма и обратился к классическим идолам, когда читающей публике начала нравиться новизна литературного преобразования».

Пытаюсь представить глаза его, выраженье глаз, и все то, что промелькнуло перед его, как говорили когда-то, внутренним взором, пока послушное руке перо выводило слова эти на бумаге. Какое чувство двигало его рукой? Усталость? Усталая умудренность тридцатилетнего поэта, не мальчика уже, но мужа?

Четырехстопный ямб мне надоел…

Книжицы и журналы, альманахи московские и петербургские, шуршанье листов, мельканье страниц, усеянных уныло-однообразными прямоугольничками стихотворных строф - о звонкоголосый, о благозвучнейший ямб, прекраснейший из ямбов, столь любезный душе его, гордость его и любовь!  —

Им пишет всякий…

И тень озорства в прищуренных его глазах, тень мимолетной улыбки, блеск озорства и лукавства  —


Мальчикам в забаву
Пора б его оставить…

Это все-таки поразительно  — как сумел он и как успел за какие-то два десятилетья литературной своей деятельности испытать и перепробовать все почти жанры, все разнообразнейшие и богатейшие возможности русского стиха, включая и те, которые поэзия наша осваивает и разрабатывает сегодня. Воистину, можно сказать о нем словами, им же сказанными о Ломоносове  — «он все испытал и все проник».

Некоторое время назад я провел такой опыт, такой простейший, как принято теперь говорить, социологический (литературоведческий?) эксперимент. К десяти своим коллегам, людям в поэзии весьма искушенным, обратился я с просьбой ответить на вопрос, кому принадлежат следующие, к примеру, стихотворные строки:


Что горит во мгле?
Сто кипит в котле?
Фауст, ха-ха-ха,
Посмотри, уха,
Погляди, цари  —
О вари, вари!

Удивительным в этом случае было не то, что только двое из десяти опрошенных ответили на мой вопрос верно  — что ж, в конце концов, и пушкинские-то строки можно запамятовать. Не удивительным было и то, что остальные восемь из десяти называли в ответ имена различных современных нам поэтов, ибо были они по-своему правы  — ибо удивителен был Пушкин, давший им к тому основанья: в самом деле, не помня или не ведая автора этих строк, невозможно и догадаться, что написаны они более столетья назад,  — столь современны они по звучанью, по интонации, по самой своей структуре и сути. Вот как далеко проникал он в своем поиске, в жажде своей «открыванья новых миров»!

(А ведь так часто встречаемся мы с фактами порядка обратного  — когда те или иные стихи современного автора можно принять за написанное столетье назад!)

Что же такое пушкинская традиция, как не этот неутомимый поиск, эта священная неуспокоенность, эта неутолимая жажда открыванья новых миров, это мужественное уменье «оставлять одну отрасль поэзии, как скоро становится она модною»?

В рассужденьях своих о поэтической традиции не смешиваем ли мы подчас эти два понятия  — традиция и инерция, не подменяем ли одно понятье другим?


Четырехстопный ямб мне надоел.
Им пишет всякий…

Вот этот «всякий» - он типичный носитель инерции, но не традиции.

Инерция и традиция  — антиподы, они враждебны друг другу.

«Не писать, как Пушкин, а искать, как Пушкин» - так сформулировал бы я суть традиции пушкинской для поэзии современной.

К сожаленью, в нынешней нашей поэзии, и особенно в поэзии молодой (что особенно странно!), инерция слишком часто вытесняет традицию.

Известное пожелание Маяковского «побольше поэтов хороших и разных» осуществляется ныне каким-то причудливым образом, как бы наполовину: «хороших», пожалуй, стало побольше, а вот «разных» - увы. Но ведь в этом втором эпитете все-то и дело!

Как говорит совсем по другому поводу герой поэмы Твардовского: «посеешь бубочку одну  — и та твоя». Применительно к нашему разговору, в ней-то, в «своей» этой «бубочке», вся и соль.

Инерция  — это лень ума и отсутствие любопытства. Инерция  — иждивенчество.

Инерция формы и стиля наиболее отчетливо проявляется в выборе ритма, строфы, стихотворных размеров (или, точнее, - в нежелании выбирать).

Ежегодный «День поэзии» - издание достаточно представительное, в общих чертах дающее картину современного состоянья нашей поэзии.

Вот один из последних. Он не лучше, но и не хуже других. В нем мы находим триста двадцать три стихотворенья ста пятидесяти трех современных авторов (из них тридцать авторов молодых, о чем сказано специально).

Так вот, из этих трехсот двадцати трех стихотворений ста пятидесяти трех наших авторов ровно сто пятьдесят стихотворений (почти половина) написаны ямбом четырехстопным и пятистопным, в подавляющем числе написаны неизменной четырехстрочной строфой с перекрестными рифмами типа а-б-а-б. Впрочем, и другая половина не блещет, увы, богатством и разнообразием стихотворной формы. Вне наиболее распространенных расхожих размеров остаются всего три десятка стихотворений, или менее десяти процентов (но нет, не тем трем десяткам молодых, представленных в сборнике, принадлежат они  — это всего лишь случайное совпадение чисел).

Многие стихотворенья в сборнике интонационно настолько похожи одно на другое, что нетрудно было бы составить одно общее стихотворенье, собрав по строфе из десяти или двадцати, написанных разными авторами, и подделку эту разоблачить было бы едва ли возможно.

Видимо, желая все же придать стихам своим вид хоть чуть посовременнее, многие авторы прибегают к разбивке строк (явление сейчас весьма распространенное), что, конечно, ничего не меняет по сути, да к тому же разбивка эта чаще всего ничем не мотивирована, ибо разбиваются на две, на три и более все те же канонические строки, написанные все тем же незабвенным ямбом или хореем.

В данном случае тоже действует скорее инерция, а не традиция. Идущая, скажем, от Маяковского.

Такова объективно картина, которую дает нам наш «День поэзии».

(Да не подумает просвещенный читатель, будто в одних лишь ритмах, в строфике и в стихотворных размерах видит автор сих скромных заметок все признаки и всю суть поэтической индивидуальности. Да не усомнится он в том, что и автор заметок ставит превыше всего именно оригинальность мышленья, оригинальность виденья мира, самобытность и самостоятельность мыслей, силу и неординарность чувств. Но не это сейчас является предметом нашего разговора, что без труда и поймет он, многоопытный читатель, еще раз прочтя подзаголовок, поставленный автором к этим своим заметкам.)

А все же  — все же разговор о ритме, о строфике, о стихотворных размерах  — разговор не столь уж о частном. К слову, ритм вообще полагаю основой, самою душою стиха. Перефразируя Флобера, можно было бы сказать: ритм  — это человек. В нем, в ритме, и осуществляется и живет поэтическая индивидуальность, неповторимость ее интонации, все ее модуляции и оттенки, ее речь живая, и голос, и жест. Поэзии нет без ритма, как нет дерева без ствола и ветвей.

Рифмы  — они как цветы на дереве, и может не быть их вовсе. В ритме, как в генетическом коде, заключена программа. Без рифмы поэзия умеет вполне обходиться, и примеров тому сколько угодно, от того же Александра Сергеевича (и гораздо раньше) до наших дней, а без ритма поэзии нет.

Так не странно ли это, что в упомянутой выше книге стихотворений ста пятидесяти трех наших авторов (из коих тридцать к тому же  — молодых) находим мы гораздо менее разнообразия ритмов и строф, нежели в равной примерно по объему книге одного только нашего автора  — Александра Сергеевича Пушкина?

Образец ли это традиции, или пример инерции?

Наиболее странна и неожиданна инерция в юных и молодых. Когда же, как не в молодости, пытаться выйти за пределы привычного, того, чем владеет тот самый «всякий»? Когда же, как не в молодости, искать, экспериментировать, стремиться к тому «открытью новых миров», о котором говорит Пушкин? Откуда это неосознанное чувство иждивенчества, это бездумное пользование взятым напрокат, пользованье тем, что искали и открыли другие?

Если не причиной, порождающей эту инерцию, это иждивенчество, то, во всяком случае, одним из обстоятельств, облегчающих их существованье, является весьма распространенная манера рецензированья стихотворных книг, напрочь игнорирующая все, что связано с выявленьем поэтической индивидуальности, с исследованием индивидуальных особенностей наших молодых (и не только молодых) стихотворцев.

Достаточно бегло перелистать литературный журнал, публикующий рецензии на стихотворные сборники, чтобы набрать достаточное количество примеров такого рода.

О поэте А.  — «поэт деревенской темы, в деревне его основа… Он поет как бы одну песню во славу русской деревни, ее природы, ее людей».

О поэте Б.  — «любит природу, ощущает свое родство с нею, воспринимает себя как частичку природы».

О поэте В.  — «отличается сыновней своей привязанностью к родимому краю, к родной природе».

О поэте Г.  — «многие строфы описывают необъятные просторы нашей страны… Они родились в результате поездок и творческих командировок».

И так далее, и тому подобное. К этому еще добавляются то и дело похвалу в себе содержащие эпитеты типа «просты», «незатейливы», «просты и незамысловаты», «просты и безыскусны» и прочие в том же роде.

А чем же отличается А. от Д. или Б. от Г.? Что можно из этого узнать о них обо всех кроме того, что люди они, видно, нескверные, и помыслы у них благие? А как же насчет «самостоятельности», насчет «своего пути», «самобытности», «открыванья новых миров» - всего, о чем напряженно и неизменно думает Пушкин?

«Однообразность в писателе, - утверждает Пушкин, - доказывает односторонность ума, хоть, может быть, и глубокомысленного». (Глубокомысленного  — «может быть», и все-таки  — односторонность.)

О том же Теплякове говоря поощрительно, отмечает, тем не менее, - «главные недостатки: напыщенность и однообразие».

Размышляя о сонете и сам подступая и приступая к сложной этой стихотворной форме, говорит с одобреньем:


У нас еще его не знали девы,
Как для него уж Дельвиг забывал
Гекзаметра священные напевы.

Священные напевы гекзаметра  — да, забыть. (Им пишет всякий? Мальчикам в забаву!..) «Оставлять одну отрасль поэзии, как скоро становится она модною». «Четырехстопный ямб мне надоел…»

Написав эти строки и с ямбом четырехстопным простившись, Пушкин, как известно, не раз еще к нему возвращался. Не раз еще обратятся к нему и нынешние поэты, и будущие. И немало еще наверно, принесет он поэзии нашей блистательных побед, удивительных открытий и откровений. Но залогом является только это беспокойное чувство, эта жажда открытий , заставляющая поэта однажды и многократно - сказать  — надоел!

Именно к этому, как, я надеюсь, уже и понял просвещенный читатель, сводится смысл настоящих заметок, в названье которых автор, несколько полемически, поставил известную пушкинскую строчку.



Комментарии из вКонтакте:



<статьи>
<тексты>
<стихотворение>

1 2 3 4 5 6